Истории из жизни

Я хочу на фронт


Егоров Георгий Васильевич
Егоров Георгий Васильевич

Судьба моя была щедра ко мне. В юности мне очень хотелось как можно больше узнать о войне, хотелось самому пройти, что называется, огни и воды.

И она, судьба моя, дала мне все это в избытке — протащила по четырем фронтам, через Сталинградскую и Курскую битвы, через множество других боев, вылазок за «языком», сделала очевидцем и даже в какой-то степени участником многих подвигов армейских тружеников — разведчиков.

Теперь я понимаю, однако, что щедрая судьба моя оказалась в то же время беспощадной ко мне. Она дала мне много прекрасных фронтовых товарищей, сводила не раз с людьми высокой души и беспримерного мужества. Война, изувечив осколками и пулями плоть мою, не отняла у меня жизнь. Но зато она же сделала меня свидетелем гибели десятков моих боевых побратимов, заставила хоронить своих друзей, на всю жизнь оставила должником перед всеми, с кем приходилось лазить за «языком», кто не вернулся из поиска, кого мы принесли на плащ-палатке с нейтральной полосы.

И чем дальше уходит то время, тем острее ощущаются те потери юности и тем четче вырисовываются в моей памяти образы погибших ребят, тем ближе они мне становятся.

Сколько бы ни было написано о боевых подвигах и буднях войны, о тяготах повседневной окопной жизни, выпавших на долю наших солдат, а все кажется мало.

О частице того, что составляло Великую Отечественную войну, хочу рассказать и я...

Войну я встретил по-мальчишески задорно: вот сейчас, мол, покажем этому Гитлеру, узнает он, кто мы такие! Стоит только нам обмундироваться, взять винтовки и — от него клочья полетят...

В понедельник утром в «Маслопроме», где я работал грузчиком (перед призывом в армию нагонял мускулатуру), состоялся митинг. Люди выступали, говорили гневные речи, я от нетерпения топтался на месте. Едва кончился митинг, бодрой рысью побежал в военкомат с заявлением:

«В связи с гнусной вылазкой врагов на наши границы прошу зачислить меня добровольцем в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Клянусь не щадя своей жизни бить врага до полной победы.

Комсомолец с 1938 года...»

В Барнаульском горвоенкомате встретил огромную толпу таких же, как я, юнцов. Наверное, не меньше часа добирался до стола какого-то работника военкомата, видимо, делопроизводителя, одетого в гимнастёрку без знаков различия. Он принял заявление, не глядя положил его поверх стопки разнокалиберных и разномастных бумажек, заученно произнёс:

— Идите. Вызовем.

Заведующий складом встретил меня строго.

— Где был?

Я ответил с подчёркнутым достоинством и нескрываемым пренебрежением:

— Ухожу на фронт.

— На какой ещё фронт?

— На войну...

Сухощавый, жилистый, казавшийся мне тогда старым, сорокалетний завскладом внимательно посмотрел на меня.

— Это что ещё за блажь?.. Вон три машины с маслом пришли. Надевай халат и — на разгрузку. — Повернулся и пошёл в свою конторку, как всегда, ровный, невозмутимый.

Я неохотно надел белый халат и побрёл по длинному прохладному складу к дальним дверям, через которые шла разгрузка. Обидно было — такое событие, а тут все по-прежнему: таскай эти осточертевшие ящики с маслом в холодильник. Ну ничего, думаю, завтра вызовут в военкомат, обмундируют в защитную гимнастёрку, в синее галифе, начищу до блеска сапоги, приду прощаться с маслопромовцами и этого кладовщика вроде не замечу.

Носил ящики и представлял себе, как совершу на фронте подвиг, а потом ещё, ещё... Меня мучил только один вопрос: в какие войска пойти? Стать лётчиком мне очень хотелось, когда Чкалов через Северный полюс летал. Но придётся долго учиться. Пока учишься — война кончится и на фронте не побываешь. В танкисты? Будешь в мазуте ходить, как вон Сашка-стажёр в гараже. Хотя нет, в кино они все в новеньких комбинезонах ходят да в шлемах пробковых. Только ведь и на танкиста надо будет учиться. Дурак — пошёл в грузчики. Надо было в трактористы. Сейчас бы заявился в армию, сел в танк и поехал... Хорошо бы лейтенантом — портупея через плечо, кубики в петлицах, наган в кобуре. Главное, конечно, наган. Это здорово. Только ведь — опять-таки учиться надо...

Но ни на следующий день, ни через неделю в военкомат не вызвали. Других вызывали, а меня — нет. Отпросился у завскладом, понёс новое заявление (может, то затерялось где-нибудь в этой кипище). Потом ещё одно, ещё... В военкомате ворчали: чего, мол, лезешь, не до вас, молокососов, придёт время — вызовем.

Я в трактористы тем временем перешёл, потом в шофёры, перегонял НАТИ из Барнаула в Славгород.

Вызвали в конце апреля сорок второго года, когда пришло время призыва. Привезли нас в запасную часть. Поместили в карантин. (Слово-то какое... неприятное. В детстве, помню, в карантин ставили опаршивевших коней, С тех пор такая ассоциация.) Но ничего не поделаешь. Сидим. Водят нас в столовую. В основном ребята питаются домашними запасами. У меня же была полулитровая банка масла — принёс на дорогу завскладом.

Но более всего в первые дни армейской жизни потрясла меня обмундировка. Старшина выдал нам военную форму «бэу», что означает «бывшая в употреблении». У гимнастёрки воротник такой огромный, что снимать ее можно было, не расстёгивая пуговиц, и брюки одновременно вместили бы двух таких, как я, ботинки из грубой свиной кожи, один больше другого, а пилотка одной стороной достигала бровей, второй прикрывала глубокую ложбинку на тонкой шее. Глянул на себя, ушастого, с гусиной шеей, в зеркало и не узнал, оглянулся — не стоит ли кто другой сзади, не его ли вижу... Где же портупея, синие галифе и начищенные до блеска сапоги?

Старшина внушительно сказал:

— Ничего! Трепать на учениях — и такое сойдёт. Не в театр ходить...

И мы согласились: действительно, не в театр собрались.

Теперь мы стали похожими друг на друга, и даже вопросы старшине задавали одинаково наивные:

— А на фронт скоро?

— А винтовку когда дадут?

Старшина, видать, добродушный по натуре, отцовски снисходительно отвечал:

— Время придёт — и цацку дадут и настреляетесь, хай воно сказыться...

Нас зачислили в школу младших командиров. Ну, думаю, не хватало мне ещё этой школы! Сержантом буду — подумаешь, начальство. Заикнулся было помкомвзводу, что, дескать, на фронт бы мне, а не в школу, он как цыкнет:

— Разговорчики!

Начались занятия. Готовили из нас командиров пулемётных отделений. Прикидываю: пулемёт — это уже нечто, это уже оружие. Особенно если на тачанке — это красиво. Как у Будённого...

Но с первых же занятий нас так начали учить, что мы к вечеру ног не волочили. Изо дня в день одно и то же — отделение в наступление. Это значит — целый день (а майский день шестнадцать часов!) по-пластунски ползать и короткими перебежками бегать. Впереди — ещё взвод в наступлении, рота в наступлении. А потом в такой же последовательности оборона. После обороны все это же на марше — отделение, взвод, рота, батальон. Темы меняются, а мы-то одни и те же. Я хватался за голову — когда же до фронта-то доберусь!

А ко всему прочему ещё — песни. Они что, тоже боевую мощь поднимают?.. После занятий ноги еле-еле передвигаешь, набегаешься, а старшина (не тот добродушный, а наш ротный) командует:

— Запевай!

Разговаривать неохота — до песен ли. А он:

— З-запевай!!

Идём, подволакивая ноги. До столовой осталась сотня метров, как-нибудь молчком дойдём. А он:

— Р-рота, правое плечо вперёд... прямо! Бегом марш! И — мимо столовой. Пробежали. Отдышаться не успели, а он:

— З-запевай!!

Куда деваться — запеваем. И пока идём обратно до столовой, песня крепнет, крепнет, шаг твёрже становится и — удивительно! — настроение поднимается, вроде бы усталости меньше. Он, этот старшина, знал толк в солдатской службе...

Год войны за плечами у страны. Пять республик вытоптал и выжег немец. А нам, салажатам, война все ещё казалась забавой, игрушечным полигоном, местом для свершения подвигов. И только подвигов! Я почему-то был уверен, что меня не убьют, не могут убить. Как же так, вдруг меня не станет на земле!..

Были в роте и фронтовики. Всего несколько человек, правда. Держались как-то особняком. Занимались без подчёркнутого рвения, но деловито, сосредоточенно, будто делали серьёзную необходимую работу. А во время перекуров сидели молчаливые, погруженные в себя. Они почти ничего не рассказывали о фронте, о подвигах и, может, поэтому казались нам окружёнными ореолом.

Были в роте «старики» — на пяток-десяток лет постарше нас. Они, к нашему удивлению, не особо торопились на фронт. Говорили:

— Успеем! Все там побываем. Начальству виднее, кому когда...

И все-таки я хотел на фронт. За месяц написал три или четыре рапорта. И как в воду опустил — ни ответа ни привета.

Через месяц нам показали пулемёт. Не только показали, мы стали носить его на занятия в поле. Удивляло: на пулемёте колёсики, а носить заставляют на спине. Никакой логики! А в нем сорок килограммов в станке да двадцать весят ствол с кожухом. А станок складной. Согнут ему хобот (так называется та эллиптическая дуга, за которую в бою таскают пулемёт), наденут станок на плечи — колёсиками и вертлюгом на спину, хоботом вперёд, — и так он, шельмец, плотно облегает плечи, что диву даёшься — железяка, а нигде не давит, нигде не выпирает, как будто по твоей спине отлита. И тащишь его, сорокакилограммового захребетника.

Но главная беда надвигалась не отсюда. Мы узнали, что учить нас будут довольно долго и, может быть, выпустят младшими лейтенантами. Это уже ни в какие ворота не лезло, явно противоречило моим расчётам. Я соображал так. под Москвой Гитлеру дали по морде, ещё таких один-два удара, и он вскинет лапки кверху, запросит мира. И зачем тогда вся эта учёба?

Как-то во время перекура, когда уже дрожали колени от этих коротких, но бесконечных перебежек, один из солдат сказал:

— А ты знаешь, как попасть на фронт? Недисциплинированных на командиров не учат. Из третьего взвода двое угодили на губу, а оттуда прямехонько в маршевую роту. Понял?

Теперь порой удивляюсь своей тогдашней наивности. А в то время на самом полном серьезе спросил:

— На губу? А как, это самое... угодить на губу?..

— Ну, брат, если уж ты это не можешь, тогда тебе и на фронте делать нечего.

Долго не мог придумать, как попасть на губу. И вот однажды случай представился.

Нас подняли ночью по тревоге. Задача была сделать марш-бросок и атаковать «противника». Лил проливной дождь, страшно хотелось спать. Грязь хлюпала под ботинками, вода текла за воротник. И так вдруг захотелось... нет, не на фронт — домой захотелось, на мягкую постель, под тёплое сухое одеяло.

Марш-бросок — это, оказывается, когда половину пути идёшь ускоренным шагом, а половину бегом. Пулемёт — и станок и тело — несли по очереди. И примерно на полпути, когда уже по второму кругу мне досталось снова нести ствол, я вдруг вспомнил о губе. Вспомнил и не раздумывая решительно заявил, что не понесу больше. Командир взвода удивлённо посмотрел на меня.

— Сажайте на гауптвахту!

Лейтенант приблизился ко мне и шёпотом сказал:

— Ты чего, дурачок?

Если бы он закричал, я бы наверняка струхнул. Но он, не желая скандала, стал по-человечески уговаривать меня. В общем-то я был вполне дисциплинированным курсантом, и он никак не ожидал от меня такого фортеля. А тут я заупрямился.

— Сажайте на гауптвахту! Ноги не идут больше. Я воевать пришёл, а не таскать тяжести.

Лейтенант пожал плечами и побежал в голову колонны к командиру роты. А ротный был у нас здоровенного роста, с громовым голосом. Любил проводить строевые занятия, смакуя свой бас. Слышу: земля ухает — бежит. Дрогнули поджилки. Но стою.

Ещё не добежал ротный до меня, уже кричит:

— Под военный трибунал! Застрелю подлеца!!!

Меня уже дрожь бьёт. На самом деле может вгорячах пристрелить: война, а тут явное невыполнение приказа. Хотел объяснить, почему я выпрягся. Подал было какой-то сиплый звук. Но ротный как рявкнет:

— Молча-ать!

Ну, думаю, теперь уже семь бед — один ответ. Собрались вокруг меня какие-то люди. Хорошо, что рассвет только-только забрезжил, лица моего не рассмотреть — со стыда бы провалился. Рота наша давно уже прошла. Движутся другие. Чувствую: остывать стал ротный, выпалился весь.

— Десять суток ареста! — Отвернулся и уже обычным голосом сказал: — Политрук! Вы говорили, что вам в политотдел сегодня явиться. Отведите его в расположение.

Я передал кому-то свою ношу. Все побежали догонять роту. Остался один политрук.

— Пошли, — сказал он.

И мы пошли — я впереди, он сзади. Быстро светало. Дождь прекратился. Но было пасмурно. А ещё пасмурней на душе. Лезли самые мрачные мысли. Почему-то казалось, что политрук может сейчас взять и выстрелить мне в спину, чтобы не возиться со мной. Неужели не услышу, как он будет доставать пистолет? А если услышу, то что могу сделать? Не кинусь же на него...

Стало совсем светло. Мы отшагали уже километров пять. Вошли в какую-то деревушку. Пастух гонит коров, оглушительно щелкает кнутом, покрикивает на бурёнок. Идём по улице. Вдруг политрук останавливает меня.

— Погодите.

Сразу обратил внимание — сказал не «погоди», а «погодите». Удивило. Он подошёл к женщине, стоявшей в ограде у плетня, о чем-то поговорил с ней. Она вынесла кринку молока. Политрук стал пить. Я стоял на дороге и обречённо смотрел на мир, словно прощался с ним. Вот живут же люди, делают что им надо, ни через какие гауптвахты идти к своей цели нет необходимости, никакого тебе страху перед ротным.

Вдруг слышу:

— Идите сюда.

Оглянулся. Мне говорят. Подхожу. Политрук протягивает кринку.

— Выпейте молочка.

Не понял, не дошло сразу. А потом вдруг спазм перехватил горло, защекотало в носу.

Больше месяца я в армии и больше месяца не пробовал молока, а любил его не знаю как. Полкрынки оставил он мне. Это ещё больше растрогало — не остатки отдал, а по-братски поделился. Выпил я это молоко и ничего не понял, никакого вкуса не ощутил. От волнения, что ли? Потом он дал папиросу. Мы закурили и пошли из деревни уже рядом.

Политрук спросил, откуда я родом, где призван в армию, кто родители. Я незаметно разговорился. Все рассказал. Он улыбнулся.

— Зря вы так.

Я теперь забыл фамилию политрука, но словно сейчас вижу его умные глаза, выпуклый лоб, а над ним волосы каштановые, волнистые (пилотку он нёс в руке).

— Хотите, я вам расскажу случай из моей жизни? — Он надумался. — В финскую войну попал я в разведку. Товарищ у меня был, старший сержант, вместе уходили добровольцами на фронт, вместе лазили за «языком». Неимоверной храбрости человек. Азартный такой, быстро воспламеняющийся и, главное, нетерпеливый. Если загорелось ему — вынь да положь, не отступится. А разведчик, кроме храбрости, должен обладать ещё и сверхобычным терпением. Трудно, пожалуй, сказать, что главнее в разведчике — храбрость или терпение. Хорошо, когда они сочетаются, эти качества. Такому человеку в разведке цены нет. А у него вот не сочетались. Храбрости было на троих, а терпения на одного не хватало. Любил ускорять события...

— Пошли как-то за «языком», — продолжал политрук задумчиво. — Проникли на финскую территорию. Не успели осмотреться — офицер идёт. Друг мой шепчет: «Давайте схватим!» Были среди нас и опытные бойцы, кадровой службы, говорят — надо сориентироваться. А он — своё: нельзя, дескать, упускать такого случая, может, больше офицеры не пойдут. Убеждаем его, что тропа-то набита, значит, ходят. Ну, в общем, выскочили из засады, схватили офицера. Он закричал. А рядом какие-то их подразделения стояли — мы в самую пасть к ним, оказывается, залезли... Трое мы вышли из пятнадцати и офицера не привели. И друг мой погиб, старший сержант... Поняли, к чему приводит нетерпение?

Мы разговаривали всю дорогу. Политрук говорил со мной, как с равным, и к концу пути я почти забыл уже обо всем случившемся со мной. И лишь когда вошли в лагерь, опять это гнетущее навалилось на меня — предстоящая гауптвахта. Около крыльца штаба политрук сказал:

— Идите в подразделение и доложите старшине.

Я пришёл, доложил. Тот буркнул равнодушно:

— Лезь на нары в самый угол и спи. Не маячь тут. На завтрак разбужу.

После завтрака я тоже спал. И после обеда — спал. Отоспался за весь месяц. Перед ужином проснулся бодрый, освежённый. Поужинали втроём — старшина, писарь и я. А потом старшина говорит:

— Сдавай документы. Ремень снимай, хлястик от шинели, обмотки. Поведу на губу.

Сказал это обыденным голосом — можно подумать, что только тем и занимается, что водит на губу нашего брата. А у меня защемило сердце: достукался...

Просидел я семь суток. Сообщу для тех, кто ещё не служил в армии: препаршивейшее это заведение, гауптвахта!

Удручающе действует на психику. Чувствуешь себя каким-то неполноценным, даже отверженным. И вид прямо-таки арестантский. Даже в туалет водят тебя под ружьём. Но это бы все ещё ладно, к этому я был готов. Но вот что доконало меня окончательно.

На пятый или шестой день повели меня «под свечкой», то есть под ружьём, куда-то за расположение части (теперь уж не помню куда водили). Шли мы по дороге, пересекающей картофельное поле. Немного в стороне молодая женщина полола картошку. А около неё вертелся карапуз лет четырёх-пяти. И вдруг слышу — он спрашивает:

— Мам, а почему этого красноармейца ведут под ружьём?

И она:

— А это тех, — говорит, — которые не хотят воевать, так вот их водят под ружьём.

Ох и до чего же обидно было это слышать! Так и хотелось закричать: дура, не знаешь — не морочь голову ребёнку!..

На седьмой день к вечеру мне вручили ремень, обмотки, хлястик к шинели, и я бодрым шагом отправился в свою роту. А назавтра зачислили в маршевую, выдали новенькое, с иголочки обмундирование. А ещё через день нас с оркестром провожали на вокзал.

На перроне, когда грузились в красные теплушки (даже это льстило — во все времена солдаты на фронт уезжали в таких красных теплушках), я увидел нашего политрука.

— Товарищ политрук!.. Товарищ политрук!

Он, наконец, услыхал меня, помахал рукой.

— Ни пуха ни пера!

Я не знал, что в таких случаях отвечают, сказал:

— Спасибо.

Хотелось крикнуть ему: а вы, мол, говорили, что напрасно я так поступил. И только потом, размышляя под стук колёс, вдруг спохватился: а может, при его помощи — даже наверняка при его! — и очутился я в маршевой роте и теперь вот еду на фронт...

Но я, оказывается, слишком рано радовался. Как потом выяснилось, везли нас пока что не на фронт...

То лето казалось самым жарким в моей жизни. А было мне тогда полным счетом восемнадцать лет. И все они, эти прошедшие восемнадцать, виделись через кисею того жаркого лета фантастичными по своей счастливой беззаботности. Не верилось, что когда-то можно было в собственное удовольствие пройтись босиком по лужайке, выкупаться в речке, бездумно полежать в тени кустов. Солдату, «захомутанному» в полную боевую выкладку, все это казалось невероятным в такую жару... Даже ночи были в то лето душными — не освежали.

В один из таких дней, когда тактическим занятиям и неимоверному пеклу, казалось, уже не будет конца, в нашем батальоне появился белобрысый вислоплечий лейтенант. Для него батальон был выстроен поротно.

Он ходил перед строем и пристально заглядывал в лица бойцов. Потом вдруг спросил:

— В другую часть желающие есть?

За три месяца моей службы в армии (тогда мне казалось это сроком немалым), пожалуй, впервые спрашивали желание — хочу я или не хочу. Недоумение усиливалось еще и от того, что лейтенант не объяснял, что эта за другая часть.

И тем не менее я сделал три шага вперед. Что скрывать, не только сама загадочность предложения — больше все-таки, наверное, надежда (кто знает, может, ползать придется меньше в этой новой части!) заставила меня сделать эти три шага.

Добровольцев, кроме меня, вышло десятка полтора. Старшинам велено было накормить нас вне очереди. И когда начало смеркаться, мы тронулись в путь. И как тронулись! Без строя! Это было здорово! Вроде бы и не оставалось позади длинного-предлинного, знойного-презнойного дня с беспрестанной беготней и ползаньем по-пластунски, рытьем ячеек лежа и энергичных «атак» с громогласными «ура!». Шагалось легко и бодро, будто не висело за спиной ни шинельной скатки, ни вещмешка со всеми солдатскими пожитками. Весело переговаривались. И со всеми вместе шагал молодой — года на два-три старше нас — лейтенант. Он представился, едва мы покинули наш лагерь:

— Лейтенант Пачин...

Запомнился на всю жизнь тот вечер. Мы шли посередине шоссе, а впереди, вскинув голову, шагал вислоплечий лейтенант и читал стихи. Стихов я теперь не помню, но мне до сих пор слышится мелодичная певучесть строк.

В тот первый вечер на новом месте нас, помню, удивило, что лагерь был точь-в-точь таким же, из какого мы только что ушли, такой же лес, такие же огромные — один на целый взвод — шалаши, такая же передняя линейка для построения. А я-то ждал чего-то другого.

Буквально со следующего дня начались такие же занятия, какие были в полку. И все-таки я не жалел, что попал в эту часть — у нас был лучший в дивизии (так мы считали) взводный командир — лейтенант Пачин! А это уже немало. Это даже очень важно, с кем ты получишь первое боевое крещение. С ним и ползали мы по-пластунски не столько, может быть, проворнее, сколь охотнее, с энтузиазмом кричали «ура!», бегая в «атаки» с деревянными винтовками. Все делалось с большим интересом...

Запомнилась и первая бомбежка. Такое не забывает, наверное, каждый солдат до конца жизни. Вот что я записал тогда в своем дневнике: «Позавчера вышли ближе к переднему краю. Шли ночью. Вчера, не доходя до ст. Котлубань километра полтора, с утра попали под бомбежку. Бомбили целый день около 25 самолетов».

Мы лежали в мелких щелях. Когда они сделали первый залет и с воем сирен начали пикировать и особенно когда шальные пули и осколки стали втыкаться в бруствер окопа, меня бросило в дрожь. Трясло так, будто меня только что окунули в прорубь и поставили на пронизывающем до костей ветру. От дрожи ломило в пах, под коленками и во всех суставах. Видимо, не со мной одним такое творилось. Лейтенант ползал между окопчиками и успокаивал нас, как детсадовцев...

Когда лейтенант в грохоте разрывов полз обратно в свой окоп, снова заглянул ко мне, увидел меня аппетитно жующим, и у него дрогнули в улыбке губы.

— Ну вот, теперь наверняка перезимуем...

Он был сельским учителем, наш лейтенант Пачин, и по складу характера педагог. Это я понимаю сейчас. И, видимо, самым верным средством воспитания он признавал личный пример.

Мне не довелось идти за ним в бой — вражеский снайпер ранил меня за несколько часов до первого нашего боя. Но я не сомневаюсь, что ребята шли за нашим взводным в атаку уверенно. Я же потом всю войну почему-то чувствовал себя в долгу перед ним...

Так и не удалось узнать мне, жив ли он остался после той ранней атаки 24 сентября. Дожил ли он до нашей Победы? А если дожил, то где сейчас? Почему-то мне кажется, что он снова работает учителем, и обязательно в селе, обязательно среди ребятишек, и что он мало изменился за годы — такой же, должно быть, скромный, как многие живущие среди нас: работают, ходят по улицам, живут, положив подальше на дно комода свои ордена. Живет и не знает, не догадывается, наверное, как каждый из нас обязан ему. Да и мы только потом, побывав в переделках, осознали, как много это — подготовить солдата к боевому крещению...

 
Автор: Георгий Васильевич Егоров
Из книги: «Книга о разведчиках»
Поддержите нас, нам нужна Ваша помощь! Пожертвуйте на развитие
православного журнала «Преображение».
Мы благодарны всем за поддержку!
помощь
Разделы журнала
От сердца к сердцу

Без Бога нация - толпа,
Объединенная пороком,
Или слепа, или глупа,
Иль, что еще страшней, -
                               жестока.

И пусть на трон взойдет любой,
Глаголющий высоким слогом,
Толпа останется толпой,
Пока не обратится к Богу!

иеромонах Роман

Цитата

фото«...важно помнить — современная информационная среда пристально следит за любыми новостями, связанными с Церковью. И здесь я хотел бы сказать не только о журналистах — я бы хотел сказать вообще о людях, представляющих Церковь в глазах мирян, в глазах светского общества. Мы должны обратить особое внимание на образ жизни, на слова, которые мы произносим, на то, как мы себя ведем, потому что через оценку того или иного представителя Церкви, чаще всего священнослужителя, у людей и складываются представления о всей Церкви. Это, конечно, неверное представление, но сегодня, по закону жанра, получается так, что именно какие-то погрешности, неправильности в поступках или словах священнослужителей моментально тиражируются и создают ложную, но привлекательную для многих картину, по которой люди и определяют свое отношение к Церкви.»

Патриарх Кирилл на закрытии V Международного фестиваля православных СМИ «Вера и слово»

фото«Свобода создала такой гнет, какой переживался разве в период татарщины. А — главное — ложь так опутала всю Россию, что не видишь ни в чем просвета. Пресса ведет себя так, что заслуживает розог, чтобы не сказать — гильотины. Обман, наглость, безумие — все смешалось в удушающем хаосе. Россия скрылась куда-то: по крайней мере, я почти не вижу ее. Если бы не вера в то, что все это — суды Господни, трудно было бы пережить сие великое испытание. Я чувствую, что твердой почвы нет нигде, всюду вулканы, кроме Краеугольного Камня — Господа нашего Иисуса Христа. На Него возвергаю все упование свое»

26 октября 1905 год. Новомученик Михаил Новоселов в письме Федору Дмитриевичу Самарину

иконаЧеловек всего более должен учиться милосердию, ибо оно-то и делает его человеком. Многие хвалят человека за милосердие (Притч. 20, 6). Кто не имеет милосердия, тот перестает быть и человеком. Оно делает мудрыми. И чему удивляешься ты, что милосердие служит отличительным признаком человечества? Оно есть признак Божества. Будьте милосерды, говорит Господь, как и Отец ваш милосерд (Лк. 6, 36). Итак, научимся быть милосердыми как для сих причин, так особенно для того, что мы и сами имеем великую нужду в милосердии. И не будем почитать жизнию время, проведенное без милосердия.

Иоанн Златоуст