Истории из жизни

Жизнь — это когда нет боли


Обложка книги «Записки литературного раба»

Банальная истина: в жизни постоянно чередуются черное с белым, светлая полоса — с темной. Забегая вперед, скажу, что, когда обрушившаяся на меня страшная болезнь почек была уже в разгаре и я валялась в больнице, почти неходячая, а потом вдруг стала выкарабкиваться, — постоянно лезла с экрана реклама шоколада: «светлая полоса в твоей жизни». И хотя не терплю рекламу, эта как раз «цепляла» меня за слабо и робко возвращающуюся жизнь.

Кстати, вот сейчас я более или менее пишу правой рукой. А раньше я этой рукой едва могла вывести несколько строк. Вот какой прогресс!..

Мои автобиографические заметки, быть может, небесполезны, тем более что болезни почек очень распространены. Хотя, как правило, умирают в конце концов не от почек, а от других каких-нибудь хворей, развивающихся на почечном фоне.

Очевидно, чередование белого и черного в жизни, как и чередование холодного и горячего душа, отрезвляет организм и держит его как бы в тонусе.

Когда болезнь (а она у меня врожденная, но до тридцати лет я ее никак не ощущала и понятия о ней не имела), — когда болезнь обрушилась на меня всей своей неимоверной тяжестью, я много, отчаянно думала: за что же мне такие несчастья? Так вот, скажу: есть за что, если, конечно, исходить из предположения о том, что справедливость и несправедливость на грешной земле как-то и кем-то распределяются. Правда, к счастью или к несчастью, я неверующая, хотя и являюсь внучкой сельского священника, но мать — будучи лишенкой — воспитала меня в жгучем атеизме. Есть за что, если Бог всем отпускает поровну. Уж очень была яркая, как ослепительная вспышка, жизнь: любимая работа, любимый человек рядом, профессия, подарившая встречи с незаурядными людьми — и у нас в стране, и за границей. Это не значит, что все катилось гладко — какое там! — но было главное: любимое дело. И я — в пику современности — до сих пор не могу понять: как можно за любимое дело еще и ждать, требовать какой-то немыслимой оплаты.

Вот за все за это и получила — полной мерой — нынешнее пребывание на обочине жизни, прикованная к аппарату «искусственная почка», к которому вроде бы и привыкла, но ведь так только кажется. Никуда не поедешь — а как жить журналисту без колес? Без мотания по стране? По миру?

Когда я собралась ехать в поездку, теперь до ужаса банальную, но тогда ослепительно загадочную: Таиланд — Малайзия — Сингапур, от Союза кинематографистов, куда только что вступила. Я тогда не знала, как мучительно встают перед глазами бангкокские ступы, почти горячая океанская волна в Кота-Бару, где мы были вообще первыми русскими, советскими, или глянцево-золотой, весь из стекла Сингапур... лучше бы я всего этого не видела тогда, легче было бы жить теперь!

Именно тогда, когда туда собиралась, я и узнала о своем плохом почечном анализе. Откуда? Я всегда считала себя стопроцентно здоровой, да и родители мои почти не болели. Кроме аппендицита, никогда ничего серьезного.

— Это не мое! — решительно сказала я, отодвинув от себя тревожную бумажку. — Вы перепутали!

— Хорошо, тогда мы при вас возьмем анализ.

И взяли. Результат был все тот же — эритроциты в моче.

Вот так все началось. Но меня происшедшее абсолютно не взволновало. Я хотела справку для зарубежной поездки! А на болезнь вовсе не обратила внимания... Тем не менее каким-то чудом справку мне выдали — под твердое мое обещание, что, вернувшись, я начну обследование, но...

Но нужна была еще одна справка — для прививок. Прививали в тот раз холеру и оспу. Но только после предъявления соответствующего документа о том, что прививки организму не противопоказаны. К моменту вытребования новой справки в поликлинику уже вернулась строжайшая участковая, которая стала насмерть... Естественно, справку я достала. Фиктивную.

А теперь лежу на больничной койке, и от моей правой руки отходят провода, красный и синий. Зовутся магистрали. Я лежу подключенная к аппарату «искусственная почка». И это теперь на всю жизнь. Эту истину я отчетливо поняла в последние месяцы перед больницей.

Боль бродила во мне. По мне. Она ломала мне ноги во сне судорогой — и я мучительно, со стонами, поднималась в темноте, стоная, вставала с кровати и опускала голые ноги на голый холодный пол: говорят, так проходит судорога. На даче в окне, на улице, горел неумолимый фонарь. Все спало вокруг — муж, собака, небо, дома, соседи, сама земля спала. Только я снова и снова тяжко ворочалась на своем ложе пыток.

По утрам вставала. Еле-еле, мучительно спускалась со своего второго этажа. Никакого завтрака я уже не готовила, мысль о еде вызывала отвращение — и в переносном и прямом смысле слова: постоянно тошнило. Лениво поковыряв вилкой в пшенной каше, я отодвигала ее в сторону. Начинался ненавистный день: было нестерпимо жарко, Москва и Подмосковье плавились в весеннем тридцатиградусье. И я сидела на стуле подле кухонного сарайчика, неподвижная, как кукла, — не было сил ни на что, ни на жизнь, ни на смерть. Только б лечь, вытянуть ноги. До новой боли.

Жизнь — это когда нет боли. Редкое блаженство: ты не ощущаешь себя, своего тела...

Мы приехали на дачу ранним вечером накануне. А днем я добралась наконец до заветного нефроцентра, куда три раза уже записывалась на прием, но разные хвори все не пускали туда добраться...

Разных врачей я видела в жизни. Один профессор-уролог недвусмысленно намекнул, что я, мол, неоперабельна и вроде как надо готовиться, ну, сами знаете к чему. При этом даже не счел нужным пригласить пациентку в кабинет и говорил со мной в коридоре стоя. Чего там? Современная медицина велит говорить правду и только правду.

С тех пор прошли годы. Я еще, слава Богу, жива. А когда добралась до гемодиализа — о котором он даже не заикнулся, — выяснилось, что и вполне операбельна...

И вот я пришла к нефрологу в собственную поликлинику. Она консультировала не то раз в неделю, не то раз в месяц, и вид у нее был явно консультативный, то есть абсолютно отстраненный, по-моему, она даже смотрела в окно и только боковым зрением — на меня. Я понимала, мучительно-отчетливо, что напоминаю, по-видимому, назойливую муху со своими эпикризами и анамнезами. «Ну а зачем вы ко мне-то, собственно, пришли?» — вдруг спросила она и как в землю вбила. Я слегка опешила: «Меня к вам направили, вы же видите, какое у меня заболевание». — «Диализных мест у нас нет».

...Так я попала в Боткинскую больницу, где работал мой двоюродный племянник, впрочем, с одной стороны седьмая вода на киселе, с другой — седьмая спица в колесе в этой больнице. Но это именно он, молодой парень, грузин на одну треть, сбежавший из Тбилиси, где чувствовал себя совершенно чужим и которому муж мой как-то помог с жильем, именно он первым произнес слово «гемодиализ», оказавшееся для меня спасением.

Месяц, кажется, я ходила сюда, в Боткинскую, ездила как на работу: как на грех, повторяю, была жаркая, немыслимо жаркая весна. Болеть всегда плохо, но болеть, когда вокруг весна и ветки одеваются в розовое и зеленое, — в такое время болеть просто невыносимо.

Тащу в больницу проклятые анализы. Привычно выстаиваю очередь — с утра не пивши, не евши, в голове от жажды, голода, жары безумные вальсы, жизнь замкнулась на белых мятых листочках, которые так боишься перепутать или, не дай Бог, потерять, и на разных баночках-скляночках. Задыхаешься, сердце болит, печень ноет. Возвращаюсь домой еле живая, вваливаюсь в квартиру, черный собачонок буквально втискивается между двух дверей — надо ее вести гулять, а сил нет, ну совершенно нет сил.

А в Боткинской, после месяца хождений, меня отфутболивают в Московский нефроцентр. И вот наконец на четвертый раз я добираюсь до этого самого нефроцентра — в поисках его упираюсь прямиком в морг: говорят, это хорошая примета. Так я обретаю, по сути, свою «малую родину» — больницу, где мне предстоит делать диализ теперь до скончания дней...

Из нефроцентра возвращаюсь домой. И тут на входе в дом меня буквально пронзает дикая невыносимая боль где-то между ребер. Оттого, что я не знаю, что это и почему, ужас охватывает еще больший — ну а ребра-то при чем? И так ведь все уже болит и стонет, по утрам тошнит, в голове — кружение, сердце заходится — вся стала желтая, как Пиковая дама, и еле-еле передвигаю ноги. В этот момент думаю: ну и чего я добилась своим постоянным жесточайшим тренингом, этими вечными диетами без мяса, вообще без белка, этой утомительной ходьбой ранними промозглыми утрами по шпалам, где-то за ВДНХ, или даже и по старой Риге, по взморью возле бушующей ледяной пены — на мрачно горящий в ночи огонь? И даже по заграничным брусчаткам? Вставала затемно, на улицу и — вперед. Всегда свирепо следила за своим весом, общим тонусом — и вот итог. Итог жизни с неумеренными амбициями. Жизнь — это когда нет боли.

В новой палате моей соседкой оказалась профессиональная медсестра, работающая по переливанию крови. Хорошая, добрая женщина с железным кодексом правил: муж должен быть «при ноге», мебель следует покупать дорогую (между прочим, вся ее семья жила в одной комнате), вести себя надо, как даме следует. Именно у нее я взяла и впервые прочла журнал «Космополитен». Муж приносил ей выставочной красоты фрукты, мне, по правде говоря, таких не приносили. Потом я поняла — больница для нее была как бы высший свет, другого у нее и не было, по-видимому. Здесь можно и людей посмотреть, и себя показать. Врач у нее был молодой, симпатичный, но крайне некомпетентный. Появлялась заведующая и отменяла все его назначения. Тем не менее моя соседка постоянно дарила ему конфеты.

Но не успела я поступить в эту самую обыкновенную горбольницу, как меня тут же из нее начали выпихивать. Видите ли, Первая градская мне гораздо ближе к дому и по району я к ней принадлежу (до этого в Боткинской больнице меня уверяли, что по месту жительства я точно принадлежу именно к Московскому городскому нефроцентру). Я уже успела узнать, что здесь как бы базовое отделение гемодиализа в Москве. А напротив, в Первой градской, — как раз не очень хорошо. К тому же больница старая, плохая, забитая людьми. Ее давно надо капитально ремонтировать.

Так вот. Насчет Первой градской. На первый раз мы с мужем отбились.

Но на второй — не успели меня перевести в отделение гемодиализа, заходит ко мне заведующий отделением и снова начинает: «Мы вас переводим в Первую градскую. По месту жительства». Сил к сопротивлению не было. Потом решила: схожу-ка в свою Первую нефрологию — к Валентине Геджемовне, моему лечащему врачу, попытаюсь у нее узнать, в чем же дело.

Иду в другой корпус. Вид у меня, конечно, жуткий — ну какой может быть вид у женщины, находящейся на диализе? Старенький спортивный костюмчик, на голове какое-то воронье гнездо из неубранных волос, в общем, сами понимаете.

Валентина Геджемовна говорит: «А вы зайдите к Надежде Александровне», — а это и есть сама великая и могучая К., Главный нефролог. У нее было много всякого народу. Я объяснила свою ситуацию — робко, жалко, почему-то с врачами я всегда такая, где-то в истории болезни даже прочла: «некоммуникабельна». И куда только девается журналистская энергия, напор, даже хамство, необходимые в этой профессии?

Надежда Александровна, женщина в высшей степени деловая и энергичная, такого западного типа, начинает мне вежливо, но безапелляционно объяснять, что поступила некая Федоренко, почти что при смерти, и ей надо освободить диализное место.

— Вы нас поймите правильно. Что нам делать? К тому же вы действительно не по своему месту жительства лечитесь.

— Значит, вы хотите сказать, что я занимаю чужое место? Да меня полгода уговаривали лечь на этот самый диализ! Так, оказывается, я еще вполне здоровая? Тогда выписывайте меня — немедленно, сию же минуту! Пусть мне принесут сюда все мои документы и вещи!

— Сядьте, прошу вас! Успокойтесь! — К. не на шутку забеспокоилась.

Я уже не могла остановиться, я не знала, куда я пойду, и что буду делать, но... Так в молодые годы устраивала истерики и скандалы в аэропортах и начальственных кабинетах. И я наконец дрожа села, отрешенно глядя в окно, — мне было абсолютно все равно, что со мной сделают в следующую минуту. Я уже столько перенесла за эти два месяца больничной жизни: дикие содовые капельницы, по три часа нестерпимого озноба. Потом мне сделали на плече катетер, и я почему-то пешком побрела в свой корпус (а положено было меня везти) и промучилась всю ночь (а положено было дать обезболивающее). Мне два раза делали в Институте трансплантации очень нелегкую и опасную почти трехчасовую операцию по установке фистулы (первая не получилась). Я дрожала перед первым диализом, потому что не знала, что это такое (а соседка-медсестра, совершенно не ведавшая этой процедуры, напугала меня до смерти). Я столько уже перенесла, что мне ничего не было страшно. И вдруг Киселева сказала показавшуюся мне в высшей степени бессмысленной фразу:

— Успокойтесь. Я же не знала, что имею дело с интеллигентным человеком.

И стала рассказывать. Чего она только не говорила! Она поведала мне о том, что такое трансплантация, диализ, сколько слухов и спекуляций идет вокруг одних этих наименований и направлений в медицине.

— А знаете, сколько стоит аппарат «искусственная почка»? А достать его, привезти из-за границы, выбить под это фонды? Ведь у нас в медицине, как в одежде, есть своя мода — вот сейчас пошла мода на томографы. Все, чуть не каждая больница или даже отделение, хотят иметь свой томограф. Я не отрицаю, это очень важно, но аппараты «искусственная почка», все оборудование к ним — а оно исключительно импортное — надо постоянно обновлять. Вы знаете, сколько на всю Москву диализных мест? А сколько больных?

Меня поразила эта дистанция между ценой одного аппарата и количеством диализных мест на такой огромный город, как Москва. И так как я теперь уже ветеран гемодиализа, наблюдаю его годы, вижу, что пациенты здесь очень редко меняются — они или уходят на операцию, если решаются, или... да, умирают. Иногда прямо на глазах, во время диализа. Тут отчетливо понимаешь, что человеческая жизнь не стоит копейки. Вот вчера еще ехала с «товарищем по несчастью» в «перевозке» на диализ, а сегодня узнаешь, что его уже и в живых-то нет.

Я вспомнила это, слушая Главного нефролога. Все время я по-прежнему сижу молча и отстраненно гляжу в окно, вроде бы меня здесь и нет вовсе. Потом говорю:

— Да вы знаете, эти проблемы почти всюду одинаковые. Вот у нас в журналистике...

— Так вы работаете в журналистике?

— Да, но я пишу только на очень специфическую тему — о кино. И вот, кстати, цена одного фильма растет в такой геометрической прогрессии, что их стало сниматься чуть не в десять раз меньше. А газета? А вы знаете, что такое сегодня издавать газету и сколько это стоит?

Так круг нашего случайного диалога замкнулся — что и сколько стоит в нашей сегодняшней распрекрасной жизни. Результатом явилось пришествие к Главному нефрологу моего приятеля из «Литгазеты», прекрасного журналиста, который по моей просьбе сделал материал о проблемах гемодиализа. Но, к сожалению, я не могу сказать, что этот материал выразил всю боль и отчаяние людей, приговоренных к этой страшной и вечной процедуре. Мне всегда горько и смешно бывает, когда знакомые желают мне поскорее выздороветь. Конечно, я никому ничего и не объясняю — долго, скучно, да и надоело. У меня ведь своя — отдельная — жизнь.

А с Надеждой Александровной я встречалась еще не раз, она часто заходила к нам в корпус. Однажды я снова пришла к ней в кабинет, по трудному делу — посоветоваться насчет операции. Возникла вдруг возможность сделать ее быстро — по некоему звонку.

— Ох, не торопитесь! — тяжко выдохнула Киселева. — Вы знаете, я могу, конечно, поставить вас в какой-то более экстренный список, но не торопитесь! Вот поторопились однажды... Да, я уже знала, слышала: недавно в Америке в автомобильной катастрофе погибла вся семья ее сына.

В ожидании операции

Наверно многие удавалось пережить чувства, которые одолевают человека перед тем, как лечь на операционный стол. Причем с чем-то тяжелым и, быть может, летальным.

А сейчас скажу: дни мои и месяцы (целых три!) в ожидании операции, которая пока, на данный момент, не совершилась, стали, как ни странно, самыми прекрасными днями в мои последние годы.

Когда я в первый раз отправилась к знаменитому хирургу, специалисту по поликистозу, это было в жарком московском июле. Я шла луговыми травами, огибающими страшное здание Онкоцентра, и радовалась только одному: что я скрепилась и никому, ни одной живой душе, не сказала про этот визит, пошла абсолютно одна, как всегда, независимая и самостоятельная женщина. Что будет, то и будет — я должна это принять одна и одна вынести всю тяжесть предстоящего мне решения, каким бы оно ни было.

Решение вынеслось сразу, за три минуты. «А можно отложить до осени?» — «Можно», — равнодушно и спокойно ответил хирург. Счастливая после этих ничего, в сущности, не значащих слов, почти летящая от счастья, я помчалась в редакцию: впереди были два, а то и три месяца свободы! Мне кажется, я еще никогда с таким энтузиазмом не рвалась в родную редакцию.

Здесь я сразу заявила, что беру две недели в счет прошлого года и уезжаю на дачу. Признаться, я вообще никогда не отдыхала на даче, потому что никогда ее особенно не любила. Я родилась и выросла на старой подмосковной, до войны еще построенной даче — восемнадцать соток участок с настоящей березовой рощей, на берегу Канала имени Москвы. Когда, после ссоры и имущественного раздела с родней, мы с мужем приехали в это так называемое садово-огородное товарищество, а иначе говоря, курятник, я сразу придумала ему прозвище «Сабра-Шатила» (тогда как раз шла ливано-израильская война, и названия этих двух поселений были у всех на слуху). Действительно курятник: стоишь на своем пятачке, изображая дачевладелицу, и пять участков на тебя смотрят — разве это дача?

С тех пор прошли годы. Мы как-то обвыклись, муж со своим братом, бывшим геодезистом, построили на этом крошечном участке огромную по тем временам трехэтажную домину с роскошным цокольным этажом, на которую ходил смотреть весь поселок.

Но с тех пор прошли еще годы — и «новые русские» начали воздвигать кирпичные хоромы все на тех же убогих сотках; в общем, все равно дачу я не любила. К тому же на ней надо было постоянно поливать, и это было единственное, что я здесь делала.

Прошлым летом кончилось и это — поливная страда, когда нахлынула болезнь. И я уже еле ноги таскала. Меня привозили сюда на машине и сгружали на верхний этаж, почти как мешок с картошкой. Шевелиться, читать, говорить — все было мукой. Самая вкусная еда — окрошка со свекольными листьями, помидорный салат — ничто не вызывало симпатии, одно только отвращение. И представляю, какое отвращение вызывала я сама у всех присутствующих, как бы мало их ни было и как бы ни были они мне близки.

Но вот пришло другое лето — и я ожила. На этот момент, во всяком случае. Я работала, писала, даже ездила в командировки. Ездила, конечно, и на диализ, и довольно часто, но как-то уже притерпелась.

Мы с мужем, прихватив собаку, приехали на дачу. С продуктами, книгами, рукописями. Он был, правда, в некоем неудовольствии оттого, что ему придется провести эти драгоценные десять дней, выкроенные для литературы, не одному — мы в семье привыкли отдыхать поодиночке. У него тоже были рукописи, компьютер и обширные планы насчет очередной книжки, которую срочно нужно было сдать в издательство. Но, немножко побузив, он как-то быстро смягчился; между нами примирительно и требуя постоянных, совместных забот мельтешила наша собака, и все как-то угомонилось.

Сейчас я думаю, что это были, наверно, лучшие две недели в моей жизни за последнее время. А быть может, и на много лет вперед.

Вдруг настало очень жаркое лето. Выше тридцати — в Москве вообще ад. Но и здесь, в нашей Сабре-Шатиле, тоже не намного легче, хоть и разрослась несколько зелень, а на сливы и яблони уже и залезть без лестницы нельзя, но, в общем, сильно открытое пространство...

Два раза в неделю я езжу в Москву на диализ, накануне вечером муж отвозит меня на станцию в Обнинск, и дальше я трясусь на электричке, два часа. Приезжаю в Москву уже к ночи, сваливаюсь замертво и встаю в шесть утра, встречать перевозку. На дачу возвращаюсь на другое утро — муж ждет меня опять-таки на станции. С собакой.

Но дни бегут, как спринтеры на дистанции, — каждый из них хорош в отдельности, но все вместе они неразличимы и стремительно приближают меня к страшной дате. Правда, впереди еще двенадцать дней отдыха в Доме ветеранов кино, что в Матвеевском. Это как раз посередине между моей квартирой и моей больницей, и так как Дом ветеранов в черте города, перевозка должна за мной приезжать, но все же я немного волнуюсь.

Матвеевское встречает меня мягким комфортом, знакомыми лицами, удивительной полузабытой интеллигентностью: все со всеми постоянно здороваются — как в деревне.

Дни стоят прекрасные, еще прекраснее — ночи. Эти предосенние лунные, неземные ночи почему-то всегда меня пугают своей краткой, хрупкой красотой и тревожными предчувствиями: не может быть на земле долго все так покойно и нетленно. Я это всегда знала — еще в молодости, приезжая именно в эти дни на дачу, когда там пусто, одиноко и тихо и уже не орут на улицах мальчишки. Помню эту завороженность близостью тления, прекрасной близостью...

 
Автор: Валентина Иванова
Из книги: «Записки литературного раба»
Поддержите нас, нам нужна Ваша помощь! Пожертвуйте на развитие
православного журнала «Преображение».
Мы благодарны всем за поддержку!
помощь
Разделы журнала
От сердца к сердцу

Без Бога нация - толпа,
Объединенная пороком,
Или слепа, или глупа,
Иль, что еще страшней, -
                               жестока.

И пусть на трон взойдет любой,
Глаголющий высоким слогом,
Толпа останется толпой,
Пока не обратится к Богу!

иеромонах Роман

Цитата

фото«...важно помнить — современная информационная среда пристально следит за любыми новостями, связанными с Церковью. И здесь я хотел бы сказать не только о журналистах — я бы хотел сказать вообще о людях, представляющих Церковь в глазах мирян, в глазах светского общества. Мы должны обратить особое внимание на образ жизни, на слова, которые мы произносим, на то, как мы себя ведем, потому что через оценку того или иного представителя Церкви, чаще всего священнослужителя, у людей и складываются представления о всей Церкви. Это, конечно, неверное представление, но сегодня, по закону жанра, получается так, что именно какие-то погрешности, неправильности в поступках или словах священнослужителей моментально тиражируются и создают ложную, но привлекательную для многих картину, по которой люди и определяют свое отношение к Церкви.»

Патриарх Кирилл на закрытии V Международного фестиваля православных СМИ «Вера и слово»

фото«Свобода создала такой гнет, какой переживался разве в период татарщины. А — главное — ложь так опутала всю Россию, что не видишь ни в чем просвета. Пресса ведет себя так, что заслуживает розог, чтобы не сказать — гильотины. Обман, наглость, безумие — все смешалось в удушающем хаосе. Россия скрылась куда-то: по крайней мере, я почти не вижу ее. Если бы не вера в то, что все это — суды Господни, трудно было бы пережить сие великое испытание. Я чувствую, что твердой почвы нет нигде, всюду вулканы, кроме Краеугольного Камня — Господа нашего Иисуса Христа. На Него возвергаю все упование свое»

26 октября 1905 год. Новомученик Михаил Новоселов в письме Федору Дмитриевичу Самарину

иконаЧеловек всего более должен учиться милосердию, ибо оно-то и делает его человеком. Многие хвалят человека за милосердие (Притч. 20, 6). Кто не имеет милосердия, тот перестает быть и человеком. Оно делает мудрыми. И чему удивляешься ты, что милосердие служит отличительным признаком человечества? Оно есть признак Божества. Будьте милосерды, говорит Господь, как и Отец ваш милосерд (Лк. 6, 36). Итак, научимся быть милосердыми как для сих причин, так особенно для того, что мы и сами имеем великую нужду в милосердии. И не будем почитать жизнию время, проведенное без милосердия.

Иоанн Златоуст