Тернистый путь

Воспоминание блокадницы


обложка книги «Мученики ленинградской блокады»

Прошло более 70 лет со дня освобождения Ленинграда от вражеской блокады. Кажется, достаточный срок, чтобы забыть о войне или, по крайней мере, вспоминать ее лишь по памятным датам.

Для мучеников блокады забыть о своих страданиях было бы лучше всего, но это невозможно, не предусмотрено законами физиологической и социальной памяти. И мы всё помним: и жестокую физическую боль, и тяжелые душевные страдания. В глубинах памяти навсегда остались муки лютого голода, промозглой стужи, острая тревога за жизнь родных и близких, за судьбу Ленинграда и страны, мучительное ожидание смерти в часы воздушных тревог.

В ожидании близкой смерти, в часы воздушных тревог, многие блокадники молились Богу, прося о защите и спасении. Послереволюционные поколения не получили естественного религиозного воспитания, тем не менее многие из друзей моего военного детства инстинктивно обращались за помощью к Всемогущему, даже не зная, как Его назвать. В детском доме в часы авиационных налетов и артиллерийских обстрелов, под грохот разрывов многие дети молитвенно складывали руки на груди, молча умоляя о защите. И как знать, быть может, пробудившаяся духовность помогла нам вынести голод и стужу, пережить тяжелый психоэмоциональный стресс войны, не впадая в отчаяние...

 

Мама

 

Вспоминая блокаду, я поражаюсь маминому мужеству и самоотверженности. В минуты опасности она была собранна и спокойна, и, наверно, поэтому к ней тянулись и дети, и взрослые, как к сильному и волевому человеку. Мама была деятельна и добровольно жертвовала своим здоровьем и рисковала жизнью. Даже не пытаясь хоть как-то защитить себя от невзгод, она самоотверженно прикрывала собою своих учеников и подопечных, считая такое поведение вполне естественным для учителей военного времени, на которых пала ответственность за жизнь детей.

Мамина жизнь во время войны, впрочем, как и жизнь ее коллег-учителей, была наполнена непреходящими тревогами и непосильными заботами. И часто их самоотверженность достигала накала подвига, но они так не считали и удивились бы, если бы кто-то сказал им об этом.

Вскоре после начала войны по какому-то недоразумению младших школьников и подростков решили вывезти в летние лагеря под Ленинград. Так мы оказались в деревне Середа, под Валдаем. Никто нас не ждал, и жилось нам трудно. Приближался грохот канонады, но возвращаться домой было не велено, ждали какого-то специального приказа. Когда орудийный грохот приблизился, мама решила увезти детей. В спешке, побросав свои пожитки, мы прибежали на станцию и столпились на платформе в своих жалких панамках и сандаликах. Семафор был поднят в ожидании воинского эшелона. Начальник станции сказал, что поезд пройдет мимо не останавливаясь. И добавил, что больше поездов не ждет. Нарастающая канонада подтверждала его слова. Мы оцепенели от ужаса.

Вдали показался дымок паровоза. Поезд приближался. Должно быть, машинист снизил скорость, но нам казалось, что паровоз мчится на всех парах. Мы беспомощно жались друг к другу и в ужасе ждали, что будет... И вдруг случилось непредвиденное. Мама спрыгнула с платформы и встала на рельсовом пути. Кто-то из старших ребят встал рядом с ней. Они стояли, раскинув руки, пытаясь остановить поезд. Это продолжалось несколько секунд, но эти секунды показались мне вечностью. Я вырывалась из чьих-то рук, стремясь к маме. Паровоз надсадно гудел и уже поравнялся с платформой. Это было страшно. Машинист, высунувшись из окна, что-то кричал и отчаянно жестикулировал. Наконец нервы его не выдержали, и он затормозил. Вагоны медленно ползли мимо нас, военные выскакивали на платформу, хватали кого попало в охапку и бросали в раскрытые окна и двери... С разбитыми в кровь коленками я тоже оказалась в купе. Мне не было больно, но я сжалась в комок, думая, что мама не успела соскочить с рельсов... К счастью, это было не так. Кто-то втащил ее и ее помощника в последний вагон. Военные освободили нижние полки купе, и мы снова собрались вместе. Потерь не было. Бойцы кормили нас консервами и угощали сладким кипятком. Поезд летел на всех парах. Грохотали разрывы снарядов, но прямых попаданий не было. Гром орудий становился тише, мы приближались к Ленинграду...

Не знаю, рассказала ли мама кому-нибудь о своем подвиге. Наверно, нет. Скорее всего, она и не считала это подвигом. В осажденном городе подвиги стали нормой жизни.

Осенью мама добровольно уехала вместе со своими старшеклассниками на окопы, под Лугу. В сводках Совинформбюро это называлось строительством Лужских рубежей, которые должны были остановить продвижение немецких войск. Наша соседка согласилась присмотреть за мной, но бурно возмущалась, как можно посылать на окопы женщину, имеющую десятилетнего ребенка. В действительности же маму никто и не заставлял уезжать в прифронтовую полосу. Она сама так решила, чтобы заменить другую учительницу, Людмилу Ивановну Островскую, мать двоих малышей. Старшему, Алешеньке, было года четыре, а девочке не исполнилось и года, и Людмила Ивановна кормила ее грудью.

Распоряжение директора школы было чудовищно даже для военного времени. А дело было в том, что мужа Людмилы Ивановны, журналиста, внезапно арестовали и объявили врагом народа. Это было ужасно, но, конечно, не давало никаких оснований посылать кормящую мать на окопы и тем самым обрекать грудного ребенка на верную смерть. И тем не менее это было, было...

Мама пыталась объяснить мне, почему она должна заменить Людмилу Ивановну. Но я тихо плакала и жалобно просила ее не уезжать. Она рассердилась и сказала, что кому-то ведь надо ехать, и пристыдила меня, напомнив, что дочка Людмилы Ивановны – совсем крошка и не может обойтись без материнского молока, а я, слава Богу, давно уже выросла из грудного возраста и вполне могу обойтись без нее, тем более что это ненадолго.

Мама собрала свой рюкзак, сшитый для предполагаемой эвакуации, и ушла... Будучи десяти лет от роду, я не поняла, что она не могла поступить иначе: это противоречило христианским принципам, усвоенным ею в раннем детстве.

С окопов мама вернулась поздней осенью, упустив то короткое время, когда можно было еще заготовить хоть какие-нибудь запасы продуктов из коммерческих магазинов, чтобы понемногу добавлять их к скудному пайку. Впрочем, те мамины коллеги, которые оставались в городе, насколько я знаю, тоже не преуспели в этом деле: не было ни сил, ни времени, ни денег.

Блокадное кольцо сомкнулось, и мы оказались в тисках голода и стужи первой блокадной зимы. Какое-то время мама занималась подготовкой школьников к эвакуации. К школе подходили машины, и она сопровождала детей до железной дороги и возвращалась обратно. Это было небезопасно, так как вывозить детей приходилось под бомбами и снарядами, но, к счастью, удалось эвакуировать многих детей. Мы же остались дома, наверно, потому, что верили в быстрый победный исход войны, а может быть, маме и не положено было уезжать, не знаю.

Бомбежек и обстрелов мы уже не очень боялись. Мама сумела смягчить тяжесть ожидания и ужас воздушной тревоги. Бомбоубежища в нашем доме не было, и во время бомбежек мы оставались дома, сберегая силы. Еще в начале блокады, после первого артиллерийского обстрела, когда от ужасного грохота казалось, что рушится земля и наступает конец света, мама развернула на обеденном столе большую потрепанную карту старого Петербурга и показала мне большие зеленые массивы парков и садов, невские просторы, Финский залив. По ее словам, безлюдные пространства нашего города так велики, что прямое попадание бомбы или снаряда в жилой дом маловероятно, поэтому нам нечего бояться, а в ожидании катастрофы можно сойти с ума и даже умереть. Она смогла убедить меня, что не надо отчаиваться, и я поверила, успокоилась и убежденно повторяла мамину версию во дворе нашего дома, стараясь успокоить своих приятелей.

По вечерам вместе с нашими соседями по квартире, дядей Яном и тетей Леной, мы под уханье зениток и разрывы бомб ожесточенно играли в детскую настольную игру «Выше всех, дальше всех, быстрее всех». На картоне с нарисованными самолетами, аэростатами, парашютами, грозовыми тучами мы «взлетали» с аэродрома в высокое небо при помощи фишек и игральной кости. Игра была мирная, без бомбардировщиков, истребителей и зениток. А за стеной грохотала война. Звенела и падала посуда из буфета, скользила по полу легкая мебель, но взрослые азартно играли со мной, оберегая детскую психику от ужасов войны.

Мамины друзья и коллеги восхищались ее спокойствием в часы прицельных бомбежек и обстрелов. Она была уверена в благоприятном исходе самых экстремальных ситуаций, в которые мы попадали, никогда не поддавалась панике и неизменно сохраняла достоинство педагога.

...С возрастом я стала задумываться над удивительной натурой моей мамы. Она была добра и самоотверженна, привычно жертвовала своим здоровьем и благополучием для ближних и, по-видимому, свои поступки не считала жертвой. Должно быть, христианская доброта была потребностью ее души. Мама происходила из нормальной, то есть религиозной, семьи. Старший брат моего деда по отцовской линии, отец Андрей, настоятель храма в селе Мегра на берегу Белого озера, крестил маму и обучал ее Закону Божию в церковно-приходской школе. Позже он благословил смышленую крестницу на учебу в Белозерской гимназии. Крестный отец и духовник радовался успехам девочки и поощрял ее увлеченность природоведением. Он надеялся, что крестница станет учительницей в родном селе.

После семнадцатого года отца Андрея репрессировали и выслали в Сибирь, церковно-приходскую школу ликвидировали, а мама по рекомендации бывшей гимназии стала студенткой факультета естествознания Петербургского учительского института. Дальше был биологический факультет Ленинградского университета и работа преподавателя биологии в средней школе. Мама была одаренным педагогом, но ее путь был предопределен священником.

Конечно, она сохранила веру в глубине души, не выставляя свои убеждения напоказ: после революции приходилось скрывать свою религиозность, особенно тем, кто был причастен к воспитанию детей и молодежи. Мама преподавала биологию в средней школе в двадцатые – шестидесятые годы. И тем не менее никогда не занималась воспитанием своих учеников в духе атеизма. На уроках она говорила, что наука не смогла опровергнуть существование Бога, а Бог (если Он существует) не считает нужным показываться людям, поэтому верить или не верить – личное дело каждого человека. И ненавязчиво поясняла, что отношение к религии может меняться в течение жизни в зависимости от уровня развития человека.

Судя по жизненным принципам маминых друзей-педагогов, можно полагать, что Бог сохранялся в их душе, несмотря на настойчивые официальные попытки искоренить религию. Запретить веру было невозможно. И хотя мама, наверно из осторожности, не старалась пробудить у меня интерес к религии, Бог был в маминой душе. После войны, умирая от рака, она настояла на моем крещении, опасаясь оставить меня ущербным нехристем. Она уверяла, что если я не подчинюсь этому решению, то буду повинна в ее преждевременной смерти. Мне было 17 лет, и я считала, что время крещения безнадежно упущено, но вынуждена была согласиться, о чем, конечно, не сожалею.

После моего крещения мама успокоилась и начала стремительно поправляться, и это было настоящее чудо. Диагноз оказался ошибочным. Надо отдать должное тактичности мамы и крестных родителей: природа чуда не обсуждалась. Мне предоставили возможность самостоятельного вывода.

После этого случая мама прожила почти сорок лет. Всю свою жизнь она бережно хранила маленькую икону Божией Матери с Младенцем. Эта икона старинного новгородского письма принадлежала маминой маме, Евдокии Михайловне, моей бабушке. Пока я не подросла, мама не показывала мне свою святыню, по-видимому полагая, что я не смогу оценить бабушкин дар. Наверно, она была права: я смогла принять икону в свою душу лишь в зрелом возрасте. Подолгу рассматриваю семейную реликвию, испытывая благоговение к святым ликам и нежность к бабушке и маме...

 

Епископ Алипий (Ухтомский) и блокадный хлеб (октябрь 1941)

 

Алексей Алексеевич остался в блокадном городе, как ни уговаривали его власти эвакуироваться на Большую землю. Его хотели сохранить как достояние нации. Ведь это был ученый с мировым именем, и к тому же пожилой человек. Но он решительно отказался уехать из города. Должно быть, считал ниже своего духовного и княжеского достоинства покинуть город святого Петра в лютой беде.

В свое время он получил высшее духовное образование в Московский Духовной академии, которую окончил со степенью кандидата богословия. В процессе изучения духовной сущности человека Алексей Алексеевич увлекся физиологией, окончил физико-математический факультет Ленинградского университета по биологическому отделению и посвятил себя развитию физиологической науки. Конечно же, он не мог бросить Университет и свою кафедру в столь тяжелое время. Говорят, что он уведомил Большой дом о своем решении остаться и подписал бумагу так, как подписывался всегда: «Князь А. Ухтомский».

В то время мы не знали, что Алексей Алексеевич был епископом Алипием. Должно быть, и как высокое духовное лицо он не мог покинуть людей, обреченных врагом на мученичество и уничтожение.

С начала войны академик Ухтомский стал заниматься организацией исследований травматического шока и изучением других проблем, связанных с войной. Старый друг Алексея Алексеевича профессор А. И. Колотилов рассказывал, что на вопрос, почему он не уезжает, академик ответил: «Я должен закончить работу. Жить мне уже недолго, умру здесь».

Алексей Алексеевич много работал и держался на ногах, сколько мог. В последний раз мы видели его осенью сорок первого года, случайно встретив на Менделеевской линии, недалеко от университета. Он шел домой из академической столовой. Некоторое время мы с мамой ходили туда обедать, так как там не вырезали талоны продуктовых карточек, а кормили сытно и вкусно.

Алексей Алексеевич выглядел больным, шел медленно, тяжело опираясь на посох. Маму он помнил, а меня не узнал, ведь прошло лет шесть с тех пор, как мама брала меня с собой на университетские лекции после смерти моей няни. Тихо засмеялся, вспомнив наше забавное знакомство. Потом достал узелок из глубокого кармана долгополого пальто. В носовом платке был завернут кусок хлеба. Алексей Алексеевич разломил его и протянул мне половину. Я отказывалась, пытаясь объяснить, что так нельзя, ведь хлеб – это жизнь... Он улыбался и уверял, что академический паек вполне достаточен для его жизни. Погладив меня по щеке и перекрестив, он медленно пошел в сторону набережной.

Тогда я не поняла, что это было благословение епископа Алипия. Должно быть, благословляя меня, Алексей Алексеевич просил Бога помочь мне выдержать грядущие муки блокады и выжить.

Так или иначе, в моих руках оказался хлеб епископа Алипия. Я растерялась, хотела догнать Алексея Алексеевича, но мама удержала меня, объяснив, что это его обидит... Мы долго стояли на холодном ветру и смотрели на медленно удаляющуюся фигуру Алексея Алексеевича, пока он не исчез за углом университета. Мама вздохнула и сказала, что, должно быть, мы видим его в последний раз. Хлеб епископа Алипия мы ели дня два, добавляя по маленькому кусочку к нашему скудному пайку.

Алексей Алексеевич продолжал работать до конца своих дней. Весной сорок второго года, ослабев физически, он с неимоверным трудом прошел от своего дома на 16-й линии почти до стрелки Васильевского острова, чтобы выполнить обязанности официального оппонента в Ученом совете Зоологического института на защите докторской диссертации Н. Н. Малышева. За месяц до смерти он подготовил доклад к сессии, посвященной годовщине со дня рождения И. П. Павлова. Доклад был опубликован в трудах сессии посмертно, в сентябре 1942 года.

 

Витя Прохоров октябрь 1941

 

Мы учились в одном классе и даже сидели за одной партой с первого дня нашей школьной жизни. У Вити были светло-русые волосы и удивительные глаза. Они голубели под лучами солнышка и казались серыми в пасмурный день. Витя был на редкость серьезным и поразительно аккуратным человеком. В его портфеле был полный порядок. Там лежали именно те учебники и тетради, которые были нужны сегодня, а не вчера. Я же часто приносила завтрашние или вчерашние тетрадки, а иногда в моем портфеле оказывались и вовсе не нужные, по Витиному мнению, детские сказки и картинки.

Удивительней всего был Витин пенал. Карандаш, вставочка (ручка), перышки номер 86, перочистка и чистенький, никогда не употребляемый ластик – все это богатство лежало на своих местах и выглядело как новенькое. Пенал закрывался выдвижной крышечкой с маленькой кнопочкой. Витя бережно нажимал послушную кнопочку и осторожно выдвигал крышку пенала, любуясь своими сокровищами. Все это было и у меня, вернее, должно было быть, но удивительным образом терялось, особенно ластик: он практически никогда не лежал на своем месте. Витя строго укорял меня и давал мне свой ластик, приговаривая: «Смотри не потеряй». Однако ластик тут же исчезал, и с этим ничего нельзя было поделать. Витя огорченно вздыхал, не понимая, как можно что-нибудь потерять.

Он всегда был тщательно причесан и очень бережно относился к своему костюмчику – темно-коричневой тройке с галстуком,– без конца снимая с пиджака какие-то несуществующие пылинки. До самого конца школьного дня его костюм оставался выглаженным и чистым, как на витрине магазина. В холодное время он носил бархатную коричневую курточку, тоже без единой пылинки. На рубашке и манжетах не было ни одного чернильного пятнышка, и это казалось непостижимым. Руки его однокашников всегда покрывали фиолетовые пятна и разводы, так как в спешке мы слишком глубоко погружали свои вставочки в чернильницу, чернила с готовностью поднимались по перышку, затекали в металлический наконечник ручки, и мы размазывали их по ладоням и тетрадям, по лицу и одежде. Вечером выяснялось, что даже коленки у нас фиолетовые. Витя же медленно погружал кончик пера в чернильницу, набирая столько чернил, сколько нужно, никак не больше, и оставался ослепительно чистым, удивляясь, как может быть иначе.

Мне он казался скучноватым. Говорил он медленно и монотонно, с поучительной интонацией, никогда и никуда не спешил. Учился ровно и был круглым отличником. Впрочем, отличницей была и я, несмотря на свои чернильные пятна.

С первого месяца войны наша школа на 22-й линии стала госпиталем, и мы очень гордились, полагая, что в этом есть и наша заслуга. Осенью 1941-го мы все-таки учились на дому у нашей учительницы Елизаветы Матвеевны Коц. Нас было немного, всего несколько человек, потому что многие дети эвакуировались из города. Мы приходили к Елизавете Матвеевне к десяти и занимались часов до двух. Уроков нам не задавали, и это нас вполне устраивало. После занятий Елизавета Матвеевна строго приказывала нам сразу идти по домам, так как в городе становилось опасно. Побросав тетради и книги на письменном столе своей учительницы, мы, шумные и беспечные, бежали во двор школы играть в военный госпиталь. Витя не участвовал в наших играх. У него были какие-то взрослые проблемы. Родители были на фронте. Он остался со старенькой бабушкой и выглядел озабоченным.

Блокадное кольцо смыкалось, скудел паек, и таяли карточные талоны. Всегда хотелось есть и спать. Мы продолжали приходить к своей учительнице по несколько раз в неделю, но занимались вяло и часто дремали. Елизавета Матвеевна спешила отпустить нас домой. И вот наступил наш последний урок. В тот ноябрьский день на занятиях нас было только двое. У меня кружилась голова, и так хотелось спать, что я не запомнила, кто пришел вместе со мной. Мне показалось, что это был какой-то незнакомый мальчик, из другого класса. Взглянув на нас, Елизавета Матвеевна вздохнула и грустно сказала, что мы сегодня неузнаваемы. Она разрешила нам отдохнуть на диванчике, и мы полежали немного, не раздеваясь и даже не снимая варежки. В квартире было холодно и сыро. Потом она сказала, что сегодня у нас последнее занятие, нам надо беречь силы, и пыталась подбодрить нас, уверяя, что война скоро кончится и мы снова будем учиться в нашей прекрасной школе. Мы вяло попрощались, она поцеловала нас и попыталась утешить, сказав, что мы очень стойкие дети и самые любимые ее ученики. Мне это было приятно, ведь я полагала, что она недолюбливает меня за непоседливость. Незнакомый мальчик с трудом держался на ногах, и все-таки он учтиво поклонился и... прикоснулся губами к ее руке, робко пролепетав, что так делал его папа, когда прощался с мамой.

Мы медленно и осторожно спускались по лестнице. Было темно и страшно. Окна выбило взрывной волной, и их забили фанерой. Елизавета Матвеевна стояла на верхней площадке и фонариком освещала ступеньки. Свет фонарика слегка опережал наши шаги, и мы хорошо видели свой путь. Но вдруг... мальчик пошатнулся и стал медленно оседать вниз. Он сидел на ступеньке, привалившись к решетке лестницы, и молчал. Елизавета Матвеевна коротко вскрикнула и поспешила к нам. Наклонилась над мальчиком и, помолчав немного, сдавленным голосом велела мне пойти на улицу и позвать кого-нибудь на помощь. Тяжелая дверь не слушалась меня. Елизавета Матвеевна спустилась сама, и мы с трудом открыли непослушную дверь. Незнакомый военный поднялся с нами и взял мальчика на руки. На улице шел ранний снег, медленные хлопья падали на лицо мальчика и... не таяли, а он и не пытался их стряхнуть. Его рука свесилась вниз и странно раскачивалась.

Мы шли медленно и долго. Не помню, как поднялись по лестнице. Квартира была не заперта. Елизавета Матвеевна приказала мне подождать и прикрыла за собой дверь. Вскоре она вышла и взяла меня за руку. Военный остался с мальчиком. Мы вышли на Большой проспект и остановились. Она строго спросила меня, как я себя чувствую и смогу ли дойти домой. Меня почему-то знобило, но я знала, что на такой вопрос надо вежливо отвечать: «Спасибо, хорошо»,– и спросила о мальчике. Елизавета Матвеевна как-то странно посмотрела на меня и сказала, что он спит. Потом перевела меня через Большой проспект и вернулась назад. Я успокоилась и пошла домой.

Прощаясь с нами, Елизавета Матвеевна не сказала, что ее высылают из города из-за нерусской фамилии.

После войны я встретила ее в новой школе. После радостных объятий и восклицаний: «Ты жива!» и «Вы живы!» – я прежде всего спросила о Вите. Она помрачнела и удивленно ответила: «Ты разве не поняла? Он умер после нашего последнего урока...»

Так это был Витя? Как же он изменился, если я его не узнала... «А бабушка?» – « И она тоже, раньше Вити». И добавила: «Он был мужественным человеком, наш Витя».

Почему они умерли? Ведь от голода в то время еще не умирали, хотя голодные обмороки были нередки. Может быть, потеряли хлебные карточки или простудились в нетопленой квартире? Слез почему-то не было. «Пройдет время, и мы с тобой сможем поплакать», – тихо сказала Елизавета Матвеевна и отошла от окна к своим шумным первоклашкам.

Я часто вспоминаю десятилетнего мальчика с мягкими льняными волосами, легко взлетавшими над крутым лобиком, когда он спешил мне навстречу в безмятежное время нашего довоенного детства...

Но тайная надежда до сих пор не покидает меня: а вдруг Елизавета Матвеевна ошиблась и на последнем нашем уроке осенью 1941 года был не Витя...

 
Автор: Светлана Васильевна Магаева
Из книги: «На краю жизни»
Поддержите нас, нам нужна Ваша помощь! Пожертвуйте на развитие
православного журнала «Преображение».
Мы благодарны всем за поддержку!
помощь
Разделы журнала
Реклама
От сердца к сердцу

Без Бога нация - толпа,
Объединенная пороком,
Или слепа, или глупа,
Иль, что еще страшней, -
                               жестока.

И пусть на трон взойдет любой,
Глаголющий высоким слогом,
Толпа останется толпой,
Пока не обратится к Богу!

иеромонах Роман

Цитата

фото«...важно помнить — современная информационная среда пристально следит за любыми новостями, связанными с Церковью. И здесь я хотел бы сказать не только о журналистах — я бы хотел сказать вообще о людях, представляющих Церковь в глазах мирян, в глазах светского общества. Мы должны обратить особое внимание на образ жизни, на слова, которые мы произносим, на то, как мы себя ведем, потому что через оценку того или иного представителя Церкви, чаще всего священнослужителя, у людей и складываются представления о всей Церкви. Это, конечно, неверное представление, но сегодня, по закону жанра, получается так, что именно какие-то погрешности, неправильности в поступках или словах священнослужителей моментально тиражируются и создают ложную, но привлекательную для многих картину, по которой люди и определяют свое отношение к Церкви.»

Патриарх Кирилл на закрытии V Международного фестиваля православных СМИ «Вера и слово»

фото«Свобода создала такой гнет, какой переживался разве в период татарщины. А — главное — ложь так опутала всю Россию, что не видишь ни в чем просвета. Пресса ведет себя так, что заслуживает розог, чтобы не сказать — гильотины. Обман, наглость, безумие — все смешалось в удушающем хаосе. Россия скрылась куда-то: по крайней мере, я почти не вижу ее. Если бы не вера в то, что все это — суды Господни, трудно было бы пережить сие великое испытание. Я чувствую, что твердой почвы нет нигде, всюду вулканы, кроме Краеугольного Камня — Господа нашего Иисуса Христа. На Него возвергаю все упование свое»

26 октября 1905 год. Новомученик Михаил Новоселов в письме Федору Дмитриевичу Самарину

иконаЧеловек всего более должен учиться милосердию, ибо оно-то и делает его человеком. Многие хвалят человека за милосердие (Притч. 20, 6). Кто не имеет милосердия, тот перестает быть и человеком. Оно делает мудрыми. И чему удивляешься ты, что милосердие служит отличительным признаком человечества? Оно есть признак Божества. Будьте милосерды, говорит Господь, как и Отец ваш милосерд (Лк. 6, 36). Итак, научимся быть милосердыми как для сих причин, так особенно для того, что мы и сами имеем великую нужду в милосердии. И не будем почитать жизнию время, проведенное без милосердия.

Иоанн Златоуст